кто же нас отпустит одних. Остается отпросить у мужа Рузанку.
Много лет — по булыжникам нашего пляжа у самой границы за старым коровником, где всегда можно было влететь голым задом в горячий навоз, по гравийным проулкам Совхоза, Черешни, Молдовки и Линников, с их убогими кукурузными двориками, лавровишнями у дощатых сортиров, а теперь по сверкающим в солнечном мареве новым трассам пыльных поселков, онемевших у самого кратера закипающей Олимпиады — Рузанка бежит от себя. Она родилась Ломоносовым, но в четырнадцать — как положено, нецелованной — вышла замуж и с тех пор горбит спину в свекровином огороде, рожает детей и варит туршу из фасоли. Тонкая и высокая стала сутулой и тощей, с низкой, обтянутой черными юбками выпуклой маткой, с хищным клювом орла-змееяда и зелеными, длинными, как озера Имеретинки, глазами горной косули.
Муж у нее — мелкий местный бандит. И я должна отпросить у него Рузанку в гей-клуб.
— Гейклуб-шмейклуб, я не знаю. Моя жена дома должна сидеть. Зачем она пойдет — чтоб на нее там напялились? — говорит, естественно, муж.
— Брат, там на нее точно никто не будет пялиться, — уговариваю я. — Там народ не по этому профилю.
— Профиль-анфас, я не знаю. Твой муж тебя не умеет воспитывать, а моя жена дома должна сидеть, базар окончен.
— У меня вообще нет мужа.
— Вот именно! — резюмирует Мотог.
Крыть было нечем. Поэтому мы заказали еще, и спустя три фиолетовых маргариты Рузанка выключила телефон и поехала с нами.
Вместо привычного «Рафик послал всех на фиг» автомобильный кассетник фыркнул на меня женским голосом: «Эппрувал энд дисэппрувал. Одобрение и неодобрение».
— Английский учу, — смущенно пояснил пожилой таксист дядь Мигран. — Мэр сказал, кто английский не выучит, за Мамайку всех переселят. Чтоб не позорили Олимпиаду.
Позвоню завтра мэру, подумала я. Спрошу, правда ли он такое говорил. И ведь не удивлюсь, если правда.
Фиолетовая маргарита уже порядочно укачала Рузанку.
— Я не могу говорить тост, если у меня нет стакана в руке! — заявляет она, выхватив прихваченный с собой из кафешки пузырь с липким вином.
С пузырем в вытянутой руке Рузанка пытается встать во весь свой сутулый рост на заднем сиденье и признаться мне в любви.
— Счастье моей жизни, Майром, обусловлено наличием в ней тебя. Я обосную. Если бы, Майром, на тебя сделали аборт, я не была бы таким хорошим человеком. Если я вру, я твою мамину маму.
— Сядь, Рузик, ты таксисту на голову упадешь! — говорю я.
— Хэр я ложила на твои указания! — огрызается Рузанка, поливая вином резиновый коврик. — Ой, прости меня, Господи! Ой! Пьяные люди не должны к Богу обращаться! Поэтому, Майром, ты меня прости! Сейчас я буду плакать на коленях.
— Ты не поместишься тут на коленях!
— В жизни человека, — говорит Рузанка, глядя на меня с любовью, — ничто не играет такую роль, как его близкие, которые на него хэр ложили. Сегодня мне моя Майромка скажет, что можно есть говно, и я буду его есть, потому что у меня нет гордыни. Я знаю, что ничего не знаю, как великий Софокл!
— Как великий Сократ, — поправляю я.
Рузанка не слушает, снова поднимает бутылку и продолжает:
— Раз у меня есть рюмка, я скажу за тебя тост, Майром! Но я не буду за тебя пить. Потому что пьющий человек разрушает себя. А ты этого не заслуживаешь. Вот Путин — хороший человек. Но я ему говорю: «Ты молодец, Путин, но рядом с Майромом — ты никто!» Рузанка протягивает мне пузырь. Я отказываюсь.
— Майром, ты не пьешь? — вдруг осеняет Рузанку. Ты все это время не пьешь? Забудь все, что я тебе здесь говорила! Сволочь ты после этого — больше никто!
Всплакнув, Рузанка выуживает сигарету и подвывает:
— Боженька, я только об одном тебя прошу! Не пошли мне никогда такую болячку, чтобы мне нельзя было пить и курить!
— Сядь, Руз, угомонись! — кричу я.
Но подруга меня не слышит. Ее несет далеко, в мир, где она надевает тонкие каблуки под брючный костюм и, махнув прилизанным конским хвостом, идет принимать годовой отчет у послушных министров, или меняет латексные перчатки, растопырив сверкающий маникюр, как в сериале «Анатомия Грейс», после уникальной операции на гипофизе эмбриона, или даже правит в тиши стокгольмской гостиницы свою полную знаменитых цитат нобелевскую речь.
Сквозь уроки английского, которые таксист и не думал выключать, до меня доносится непонятно к чему относящийся всхлип притихшей Рузанки:
— Армяне — непобедимые, летающие в космос люди!
И тут мы наконец подъезжаем к гей-клубу — еле заметной железной двери невысокого нового здания По лицу таксиста понятно, что он кого-то сюда уже привозил и, как положено настоящим жрецам этой профессии, давно знает, что там за дверью.
Фауст спрашивает:
— Ты че такой хмурый, дядь Мигран? Женщина немножко выпила, немножко на коврик пролила, немножко диванчик твой прожгла — что теперь делать, в натуре, вешаться?
— Куда я вас привез, у меня вызывает большой дисэппрувал, — отрезает таксист и из принципа до рубля отсчитывает нам сдачу.
На входе дебелый охранник, родившийся, судя по тонкости маленьких ручек, все же охранницей, внимательно изучает смоляные кудряшки на смуглой груди брата Фауста.
— Молодой человек раньше был в нашем заведении? — строго спрашивает охранник.
— Да он не вылезает из вашего заведения! — улыбаюсь я.
Фауст мелко дрожит, как перышки раненого кулика на болоте.
— Это вряд ли, — цедит охранник сквозь зубы. Но пропускает. Всякое в жизни случается — не понаслышке знает эта бывшая женщина.
Фауст затравленно озирается. Ищет сидящих на корточках единомышленников. Но их нет. Впрочем, пара отчетливо адлерских лысин сверкает в дальнем «вип-корнере», отличающемся от обычных углов кокетливой занавесочкой.
На увитую полиэстером сцену напускают туману, и раздается закадровый бархатный баритон:
— Москва есть в зале?
— Да! — с гордостью отзывается пара столов.
— Официанты, запомнили, где Москва сидит? От остальных чаевых все равно не дождетесь. А Хоста есть?
— Ну, есть, дальше что? — отзывается дальний «вип-корнер».
— Олигархи все тут — начинаем! — провозглашает надменный баритон, и на сцену влетает полная страсти брюнетка — с оливковой кожей подтянутых трицепсов, в сетчатых гольфах на тщательно эпилированной икроножной моще и в такой же черной натянутой юбке, как у нашей Рузанки.
— Аза!!! — беснуется зал.
Охранник с тонкими ручками по-хозяйски смотрит на Азу, готовясь перекусить спинной мозг каждому, кто дотронется до оливковой красоты.
Аза — в миру сбежавший из гордой республики дзюдоист Азамат — упирает гладкие руки в вертлявые бедра и объявляет первый номер программы:
— Тютчев! Хачи прилетели!
На сцену, слегка стесняясь, выходит пухлявый Вартанчик. Седеющее